Беседа с профессором русской литературы Борисом Авериным
Иван Толстой: Борис Валентинович – легендарный преподаватель Петербургского университета, один из самых любимых лекторов филологического факультета. И так было уже давно. Лет сорок назад, когда я только поступил на филфак, мне в первый же день в курилке объяснили, на кого надо ходить. Фамилия Аверина возглавляла этот перечень.
Сухой и, что называется, поджарый, со слегка смеющимися глазами и улыбающийся, Борис Валентинович, немного раскрасневшийся от нескрываемой увлеченности русской литературой, напоминал слегка подвыпившего Александра Блока, которому, собственно, и был посвящен его спецкурс. И хотя речь ни о каком алкоголе не шла, трезвый профессор в советские времена, по моим представлениям, такой спецкурс читать бы не отважился. Но Аверин на филфаке говорил чуть ли не все, что считал нужным, – не прямыми словами, но речевыми оборотами и поворотами мысли, общей картиной нарисованной им эпохи и проблематики. Это была история русского символизма с философской подосновой, с Ницше и Владимиром Соловьевым, с Мережковским и прочими, казалось бы, неупоминаемыми именами.
Как это могло происходить? Куда смотрело начальство?
Вероятно, я сейчас немного сгущаю краски и всей этой запрещенности было не так уж много, но она была, а дальше ты начинал думать и читать сам. И это главный урок, преподносимый Борисом Авериным, – он подталкивал думать. Я так полюбил подвыпившего Блока, что ходил на его спецкурсы два года подряд – один раз записавшись официально, для зачета, а на следующий год – просто так, без всякой регистрации.
Игумнов сидел за одной партой с Лениным. Он отличался фантастической памятью, но удивительно, что он помнил весь класс, кроме своего соседа – какое-то серое пятно...
И вот теперь, сорок лет спустя, я у Бориса Валентиновича в гостях, в доме под Петербургом, около Стрельны. Место исторически значимое.
Борис Аверин: Это места знаменитой Троице-Сергиевой пустыни. Троице-Сергиева лавра известна во всем мире, а после Троице-Сергиевой лавры идет Троице-Сергиева пустынь, что в полутора километрах от моего дома. Петр I отдал это своим родственникам, Анна Иоанновна выписала духовника, строится Троице-Сергиева лавра, и он стал возглавлять Троице-Сергиеву пустынь. Она быстро развивалась и достигла процветания в 70–80-е годы 19-го века. Здесь или в Лавре похоронены дочка Кутузова, Горчаков. Пушкин однажды задал вопрос: кто будет тем последним лицеистом первого набора, который один будет отмечать лицейскую годовщину? Этим человеком был Горчаков. Он ставил рюмки за каждого лицеиста, произносил слова в лицейскую годовщину и был похоронен здесь. Но у нее, как у всех святых мест, очень сложная большевистская история. У большевиков было жуткое чутье на святость, как только они что-то такое видели, они сразу уничтожали. Прислали трактора и все могилы снесли. Не снесли только одну, могилу Горностаева, который построил Надвратную церковь здесь. Снесли и могилу Горчакова, и могилу дочки Кутузова. Взорвали храм.
Иван Толстой: А какую дочку? Елизавету Михайловну Хитрово?
Борис Аверин: Да. А храм Святой Троицы построил Трезини, а расписал Брюллов. Его взорвали на моих глазах. Это был 1957 год, когда Хрущев начинал вторую серию уничтожения оставшихся храмов. Но что интересно: у большевиков чутье на святость чудовищное, они превратили Троице-Сергиеву пустынь в Высшее училище ВОХРы. Вы думаете, что это просто внутренние войска? Нет, это специально обученные люди в подобных учебных заведениях, которые говорили, что у нас в стране не все хорошо, потому что есть внутренние враги, это самое страшное, и вот с ними нужно расправляться. И они ненавидели зэков политических. Это было искренне. Тамара Владиславовна Петкевич описывает, как ей дали буханку хлеба, потому что сейчас поведут зэков, доходяга один еле идет, и ему нужно эту буханку хлеба передать. Он должна была положить ее в сеточку и бросить, когда он подходил. Была весна, конец апреля, канавы широкие, вода и снег, и когда она бросала эту сеточку, она поскользнулась и упала в канаву. Это одно из самых страшных воспоминаний. ВОХРа смеялась, как эта женщина барахтается в канаве с водой. Почему это смешно?! Вот так были воспитаны люди, вот здесь, в святом месте, в Троице-Сергиевой пустыни. Потом этот поселок переименовали из Сергиево в Володарский. Вы знаете, кто такой Володарский?
Иван Толстой: Мост.
Борис Аверин: Есть замечательный писатель Сергей Носов, в "Петербургских памятниках" один из первых его очерков посвящен Володарскому, потому что о нем никто ничего не знает. В энциклопедии написано, что Володарского убил эсер. На самом деле его убил какой-то чахоточный еврей. Зачем он его убил – неизвестно. Но сейчас все опять переименовали, нет ни станции, ни поселка Володарского, сейчас все называется Сергиево. Священники трех наших храмов десять лет боролись за переименование и победили.
Это вы мне задаете сложный вопрос о том, где я живу.
А учителя мои первые были от страшного голода. Когда я приехал в Ленинград (у нас в семье говорили только Питер и Петербург), было холодно, голодно, очереди, карточки. И тут тяжело заболел мой старший брат, поэтому мама отправила меня в Мурманск к своей сестре. А у сестры был знаменитый муж Петр Петрович Игумнов, чей папа сидел за одной партой с Лениным. Этот Игумнов отличался фантастической памятью, он помнил все. И он говорил, что самое удивительное, что он помнит весь класс, кроме своего соседа, какое-то серое пятно. Ни слов, ни внешности, ничего не помнит. Для меня это – секрет.
Мне передали просьбу Собчака, чтобы я читал лекции о Ленине в Петербурге, потому что 53% были против переименования Ленинграда. И у меня везде висели афиши – "Жизнь и творчество Ленина". Я до сих пор вспоминаю Балтийский завод – огромный зал, огромный стол, покрытый красным сукном, сидят там партийные комитеты. Я выхожу читать лекцию про Ленина и начинаю цитировать Крупскую. А там такие ужасные вещи! И знаете, что случилось? Через двадцать минут после начала лекции зал стал наполовину пуст. Возмущенные слушатели! А я им про Игумнова рассказал.
И вот в Мурманске у родственников я впервые наелся, потому что все мое детство до семи лет это был беспрерывный голод.
Иван Толстой: Вас отправили в Мурманск откуда?
Борис Аверин: Из Петрограда.
Иван Толстой: Родились вы где?
Борис Аверин: Я родился в эвакуации. Мы беспрерывно двигались по Волге, уехали чуть ли не на Западную Украину, где бандеровцы расстреливали мою маму. Она у меня имела огромные карие глаза чуть на выкате, нос с горбинкой, потому что ее бабушка – полька, отец – хохол, а у меня отец – русский. Поэтому, когда мне всякие милые националисты говорят, что вы должны идентифицировать свою национальность, я говорю: "А черт его знает! Хочу – поляк, хочу – русский, хочу – украинец". Так вот, я родился в эвакуации, а в 1944 году арестовали отца, потому что у него при обыске нашли такой порочащий документ, вы даже себе представить не можете! У него нашли удостоверение, что он окончил юридический факультет Санкт-Петербургского Императорского университета.
Иван Толстой: Как Ленин.
Борис Аверин: Ленина вы сюда не припутывайте, он экстерном что-то сдавал, получил диплом, вел два дела, оба проиграл и больше никогда юридическими науками не занимался. А отец сразу после революции уехал в имение своей первой жены, дочери капельмейстера на шхуне Николая II "Штандарт". Она рано умерла, а у нее было огромное имение в Крыму. И папа там спрятался от революционных дел, даже написал книгу о Крыме. Я ее найти не могу, к сожалению, он фамилию не поставил, а по стилю трудно найти. Это была, судя по всему, интересная книжка.
Иван Толстой: А отец был журналист или историк?
Борис Аверин: Поначалу был юристом, а в советское время его пригласили в Ленинград и предложили место главного следователя железных дорог. Это же какие странные большевики! Уже бушует 1932 год, а они выпускнику Императорского университета предлагают должность главного следователя. Папа молчал как рыба, а мама рассказывала, что у него был заместитель Барабанов, папеньку с заместителем вызывают в горком или райком и говорят, что нельзя занимать подобные должности, не будучи в партии большевиков, ВКП(б). Они собрались. "Слушай, семья, дети, что будет, если мы этого не выполним?" Они встретились на следующий день и решили купить пол- литра водки, потому что дело серьезное. Купили, довольно быстро выкушали, потом вторую купили, вторую выкушали медленнее, а потом говорят: "Мы, дворяне, вступать в такое дерьмо трезвыми?" Они купили третью и никуда не пошли. Боря исчез через три дня, его больше никто не видел, а папеньку моего понизили, назначили начальником леспромхоза в село Вруда неподалеку, сто километров. Он сосны от елки не отличал, и конечно, его надували страшно.
В 1944 году его в очередной раз арестовали по поводу этой бумаги про Императорский университет, а в армию взять не могли по причине возраста, он был старше моей маменьки на 28 лет, я родился, когда ему было 56 лет. И я никогда не знал ничего про отца, мама не говорила ни слова, это было опасно, на работу ее не брали никуда как жену врага народа, 58-я статья. Как мы жили, я не знаю. У нас был небольшой клочок земли, мы картошку выращивали.
А теперь вернемся к Мурманску. Я там живу и возвращаюсь сюда, в Петергоф. У каждого человека есть бессознательное воспоминание о рае. Мурманск, конец мая, ноздреватый черный снег, вода, кошмар… И вдруг я приезжаю – ручьи, мосты, шлюзы, озера, искусственные горы, не просто лес, а аллеи! Рай! Вот тогда я, наконец, понял, что такое кантовский трансцендентальный субъект. Потому что это все природа. Вода в озерах, ручьях и речках была исключительно прозрачной, как ходит рыба стаями, прекрасно видно. Купаться нельзя было, потому что питьевой вольер. Вот это был мой учитель – природа. Но природа, облагороженная вот этим субъектом. Природа – это липы, деревья, но во все это человек вмешался – и мостик построил, и ручеек направил, и пруд вырыл с островом посередине. Я живу в этом месте, но я ничего о нем не знаю.
А в 1954 году появился у нас в доме высокий худощавый мужчина с густыми волосами, перец с солью. Я вначале не понимал, кто это такой, а потом я понял, что это мой отец. Первая встреча мне не запомнилась. Я помню, когда я начал задавать вопросы. В школе у меня были хорошие первые учителя. Местечко наше называется Заячий Ремиз. Это полтора километра от Самсона. Красота несказанная – аллеи, пруды, насыпные горы. И я задаю вопрос: почему такое название? Я спросил учительницу истории, она мне все Пелопоннесские войны преподавала. Я ее спросил, зачем я это должен знать, а она говорит, что всякое знание полезно. А про Заячий Ремиз она не знала ничего. И когда я спросил отца, он сказал, что это французское слово, карточный термин, но второе значение – место для охоты. Здесь Анна Иоанновна и Петр II охотились на зайцев. Я таких имен-то не знал! Для меня это пустой звук, я же советский ребенок. Битов правильно говорит, что у нас, у советских молодых людей, есть такое понятие, как "ностальгия по культуре", потому что мы были страшно серыми.
Вот мы с вами в прошлый раз беседовали, вы, оказывается, прочитали Набокова, когда вам было тринадцать лет, а я – когда пятьдесят. Это большая разница. Но нам все было запрещено. Какую слышать музыку, какие смотреть фильмы, какие читать книги – очень строго определялся наш круг чтения и культурного развития.
Иван Толстой: Тем не менее, Борис Валентинович, вы стали на филологическом факультете моим любимым преподавателем, еще не прочитав Набокова, я полюбил вас в донабоковский период!
Борис Аверин: Потому что вот у меня лежит Бунин, завтра у меня лекция о Бунине. Я приехал с зимовки, я – физик по образованию первому. Лотерея книжная на Литейном. А я всегда выигрывал в лотерею. Я купил билет за 25 копеек, и выигрываю пять рублей. Условие, что я за эти пять рублей должен купить книги. Я прихожу в "Дом книги", а там стоит пять томов Бунина, Твардовского издание, девятитомник, по 90 копеек за том. Это было ошеломительно! Я до этого Бунина не читал, а Бунин издавался худо-бедно. Во всяком случае, "Песнь о Гайавате" издавалась всегда, только не было написано, что ее перевел Бунин, потому что лучше не перевести. Вот такое было мое открытие Америки.
Мы были тупые и серые как сибирские валенки, но у нас было ощущение, что нас обманули, что нас лишили тех знаний, что мы должны были иметь. Но были исключения. Сергей Сергеевич Аверинцев, Иванов, которые знали латынь, греческий. Мой отец хорошо знал латынь, греческий, все европейские языки – он окончил гимназию, университет. И когда я его спросил, что такое "ремиз", он мне стразу же ответил. А затем оказалось, что он может ответить на любой вопрос именно потому, что он знает много языков. Я не понимаю, что такое гипотенуза. А гидрид, ангидрит? "Ну, голубчик, переведи слово "гидро" – "вода". "Ангидрид" это, наверное, вступает в реакцию с водой, скорее всего. А гипотенуза в переводе значит "наклон". И вот это до сих пор действует: я, если чего не знаю, смотрю этимологию слова, и все становится ясно. Все сложнейшие физические и технические термины легко переводятся. Вот оказался у меня учитель такой серьезный.
Первое – это природа, слегка измененная человеком. А потом появляется отец.
Иван Толстой: А еще немного расскажите об отце. Сколько он прожил?
Борис Аверин: Он прожил довольно долго, он умер в 82 года. Он был весьма крепкого здоровья, не болел никогда. Он, правда, немножко любил выпивать, и однажды, в возрасте 78 лет, в состоянии легкого опьянения, у нас мост есть, а внизу речка, метров десять до нее, а ограды нет, он пошатнулся и упал на камни в эту речку. Он полежал в этой воде, а вода прохладная – осень. Встал, пришел домой, дома потерял сознание. Маменька открывает дверь – лужа крови, потому что у него из головы течет кровь, перемешивается с водой и получается огромная лужа крови. А через десять дней уже все нормально. Но в 82 года надо было сделать легкую операцию, а врачи не рисковали, они боялись, что это будет смертельный случай, и из-за этого он умер.
А вот если говорить о страшных грехах, потому что у каждого человека есть грехи… Отец, отсидев десять лет, у них же правило, вы знаете: не верь, не бойся, не проси. Он никогда не обращался ни к кому с просьбами. И вот однажды я собираюсь ехать в архив в Москву, писать диссертацию, и я ему говорю, что послезавтра уезжаю. Он говорит: "Может, не поедешь?" Вот черт подери, мне же в голову не пришло, вот эта странная интонация человека, который никогда ничего не просит. Я говорю: "Ну как же, у меня там диссертация". Через четыре дня телеграмма – умер. Он предчувствовал. Ему хотелось, чтобы я был рядом. Вот это – страшный грех. Их много, но вот это – особенный.
Он жил долго, жил хорошо, но ничего не рассказывал о лагере. А мама рассказывала много. Дело в том, что еще в первую посадку… Лагерь, где он сидел, это город Свободный, стотысячный лагерь. Но город был и до лагеря, поэтому Свободный – это не выдумка большевиков, это так исторически получилось. Начальник лагеря был неграмотный. Ему сообщают, что едет инспекция. И в лагерях тоже проверяли, и ты мог из начальника быстро превратиться в зэка. Он призвал заместителя грамотного: "Инспекция едет, надо документы приводить в порядок, а я не знаю, как это делать". Тот говорит: "У нас тут столько юристов сидит!" И первый, на кого он вышел по алфавиту, это на моего папеньку. Он говорит: "Да, конечно!" И стал быстренько документы приводить в порядок. И вот что открылось. Это рассказывает мама. Оказалось, что на некоторых зэков нет документов. "Что делать?" – говорит дирекция. "Гнать, гнать!" И вот тут стали гнать.
Когда его назначили заниматься документами, спросили, что он хочет. Он говорит: "Хочу, чтобы жену привезли". И ему на территории лагеря построили избу, привезли мать, там родился мой брат, у него в паспорте написано, что год рождения 1939-й, город Свободный. А мама рассказывает, что иду я по лагерю и вдруг падает на колени передо мной мой соотечественник, хохол, и говорит: "Хозяйка, не заще сижу! Скажи мужу, чтобы он меня выпустил!" Рождалась легенда, что он выпускает. Никого он не выпускал, он мог выпустить только тех, на кого не было документов. Но это рассказывает мама, он ни слова не говорил.
А вот о жизни до революции он рассказывал. Он же был секретарем Санкт-Петербургско-Тульского поземельного банка. Работа у него была простая. Вот вы живете где-нибудь под Тулой и хотите заложить имение. Приезжаете в Петербург, вас знакомят с этим сотрудником, они идут в ресторан, сидят, договариваются, какие проценты, когда внести, что получится. Подписали, разошлись, взаимно довольны друг другом. Не сильная была работа. Он очень любил рассказывать, как они отдыхали в Финляндии. Ничего плохого никогда не говорил, но уже про советскую власть он помалкивал. Хотя я тут привожу некоторые его тексты, он очень любил поэзию, очень любил Жуковского. Я даже не знаю, откуда он его знал и где он добывал.
О, молю тебя, создатель,
Дай вблизи ее небесной,
Пред ее небесным взором
И гореть и умереть мне,
Как горит в немом блаженстве,
Тихо, ясно угасая,
Огнь смиренныя лампады
Пред небесною Мадонной.
Это были потрясающие стихи, и я что-то понимал. Хотя он любил и "Гром победы раздавайся", это я в его личном исполнении слушал, и всякие антисоветские частушки вроде Пуришкевича: "С красным знаменем вперед оголтелый прет народ".
Ему тоже досталось, потому что его не брали на работу. 1954 год, еще действуют законы. Потом ему удалось устроиться бить камень на дорогах черт знает в каком возрасте, а потом маменька устроилась на работу в газетный киоск, она продавала газеты. Она была замечательным преподавателем, между прочим. Я помню, мы с ней сидим на детской площадке, беседуем, а через десять минут все дети уже вокруг нас, и она с ними беседует. Они чувствовали. Тем не менее, она продавала газеты, а потом и отца туда устроила. Страшная работа, между прочим. Две-три копейки газета. Это фанерный киоск "Союзпечать". Зимой они мерзли, страдали. Папа был образованный, дай бог всякому, он Жуковского наизусть цитировал, а я запомнил.
Пошел летом сильный дождь, крыша протекла, залило библиотеку – погибло пять тысяч томов из библиотеки баронессы Икскуль
Первый учитель – это мастер Туволков, который сделал лучший в мире Озерковый парк, треть которого снесли полностью, так же как и снесли Колонистский парк, вырубили дубы трехсотлетние, липы. Они просто не знали, что это такое. Они думали, что Петергоф это Самсон, а Петергоф это восемь или девять парков, каждый из которых создавали люди типа Туволкова, лугового мастера. Вот это – учитель. Учитель – отец, учитель – Петергоф, город, в котором прошла вся моя жизнь и историей которого я долго занимался, Троице-Сергиева пустынь, в частности.
Были ли у меня в школе учителя? Да. В школе главный мой учитель был учитель физкультуры Арменок Егорович Айрапетов, чемпион Союза по гимнастике. У него словарный запас был слов пятьдесят, из них минимум тридцать – ненормативной лексики. Он нас воспитывал. Он подошел ко мне, говорит: "Ты – дистрофик. Ты иди в секцию спортивную, ты же бегать не умеешь!" Да, меня любая девочка обгоняет, я – кривой, косой. У меня в детстве были все заболевания, я голодал, до трех лет ничего не ел вообще. У меня был рахит, дистрофия, диспепсия. Как Джером Клапка Джером говорил: "У меня были все болезни, кроме родильной горячки и воды в колене".
Этот учитель заставил меня пойти в секцию. Так как я бегать все равно не научился по-настоящему, тренер сказал заниматься спортивной ходьбой. Поэтому я по железнодорожной насыпи от Старого Петергофа до Нового шел туда и обратно восемь километров по песку. После того как я так ходил в течение года, меня выставили на первенство города по спортивной ходьбе на пять километров. Я иду. Начинал с пятнадцатого места, потом седьмой, потом третий, и вот мне тренер кричит: "Не выходи на первое место!" А у меня силы немерено, я же по песку ходил, а тут – беговая дорожка. Почему не выходить? У меня же силы есть. И я вышел на первое место. И раздался голос из репродуктора: "Спортсмен номер такой-то снят с дистанции за переход на бег". Я подхожу к тренеру: "Почему?!" – "Понимаешь, должен выиграть ученик главного тренера". А ученик главного тренера шел первым, но тут я его обогнал – и меня сняли с дистанции. И вот так я впервые в девятом классе познал, что такое блат.
А главное, чему нас учил Арменок Егорович Айрапетов – он нас водил в походы. Представьте себе берег озера, садится солнце, Арменок Егорович сидит на берегу, смотрит на заходящее солнце и говорит: "Мать-перемать!" Это он выражает восторг, он глубоко чувствует красоту природы, но слов нет.
Школа у нас была не сильная, очень меня не любил учитель истории. "Я, – говорит, – тебя завалю на экзамене".
Иван Толстой: Почему?
Борис Аверин: А он что-то чувствует неродное в моем восприятии советской власти. Бессознательно отец на меня действовал. Например, слушает радио и вдруг засмеется: "Водитель метро выполнил тридцатилетку! Как водитель метро может выполнить? У него расписание! Там секунда в секунду". Я не понимаю этого, но понимаю, что что-то смешное говорят по радио. Это воспитывало, хотя бессознательно. Ну и, конечно, такое неприятие советской власти у меня было всегда. Не потому, что отец сидел. Потом оно стало осознанное, когда вырубали петергофские парки. Это же серость, которая не знает, что за этот дом, построенный для Николая I, Штакеншнейдер получил звание академика. А здесь – невероятной красоты гора, внизу – шлюз. Теперь там гараж. Никольский дом дважды горел, остались одни бревна от него.
Правда, бывало и наоборот. Помимо Заячьего Ремиза еще есть Александрия. Это рай земной – мосты, ручьи, деревья. А потом все покрылось зарослями. И вдруг начинается реставрация самой западной части Александрии. Я прихожу и узнаю детство! Восстановили мое детство, потому что именно так я это видел.
Ведь никто не заботился об этих парках, деревья гибли, образовывались дупла. А мои соотечественники очень любят культуру, и идя по аллее, любили нарвать сухой травы, засунуть в дупло и поджечь. И дерево падает. Ну, так интересно! Это три поколения атеистов, людей, которым никто не объяснял, что человек должен помогать природе, должен подчеркивать ее красоту, это его задача в мире, а не поджигать деревья. Таким образом, я прожил жизнь в музее, который уничтожался на моих глазах. И если Туволков – главный гидравлик, то Эрлер – главный садовник петербургских парков. Чего они там только ни напридумывали! Красота несказанная! А я думал, что так и положено.
Современные психологи говорят, что у ребенка, который ходит в школу в центре города, другая психология, чем у ребенка из Веселого поселка. Это правда. А что действует – не знаю. Я же не могу сказать, что я любуюсь архитектурой Петербурга. Да нет, тем более – в третьем классе. А действует бессознательно. Вот на меня это действовало все бессознательно, поэтому я с детства любил стихи про природу.
Это – самые ранние учителя.
А потом начинается геофизический факультет Арктического училища. Я, между прочим, живя в бесконечной бедности, работал и учился во дворцах. Например, геофизический факультет – это нынешний Константиновский дворец. Только не тот дворец, который сейчас, там евроремонт провели, а еще когда были остатки этого бело-голубого зала. Мне приятель предложил пойти посмотреть, что там. Когда я посмотрел на Константиновский дворец, прошелся по парку, я сказал, что я здесь буду учиться, мне нравится дворец.
Иван Толстой: А он тогда уже был этим училищем?
Борис Аверин: Первоначально в этом дворце беспризорных распределяли, и один из них вспоминает, как они из рогатки стреляли хрустальные подвески: бабахнешь, а она рассыпается. Красота! Воспоминания опубликованы. А когда я был, это уже были аудитории, а рядом были корпуса, спальни. И я там учился с большим успехом, потому что в детские годы я обладал очень хорошей памятью. Я читал книжку на лекциях и одновременно запоминал, что говорит учитель. А в группе меня не любили. Не то чтобы не любили, не было оснований, но я всегда был чужой в группе, потому что вольно или невольно я усваивал язык отца, а это совсем другой язык, чем язык советского молодого человека. Вот такой пример. Я шел по Литейному, портфелем задел человека и говорю: "Простите великодушно!" Отец никогда не говорил "извините", это дурной тон. Я верю, что вы человек великодушный, я вам причинил беспокойство, поэтому я говорю – "простите великодушно". А "извините" в Одессе гопники говорят. Он никогда не говорил "зарплата". Нет такого слова. Жалованье. Я не на работу собираюсь, я иду "на службу". На службе жалованье получают. И из-за этой неправильной речи меня недолюбливали.
Иван Толстой: А что, плюнул в спину вам прохожий?
Борис Аверин: Он меня как-то сложно обругал – нечего выкабениваться. Со мной не выпивали, не приглашали никуда.
Иван Толстой: А девушки?
Борис Аверин: А девушек у меня не было. А, нет! Мне в школе нравилась одна девушка, она на меня тоже посматривала, а потом она мне книгу подарила Антонины Коптяевой. Я прочел пять страниц и девушку разлюбил. Она не виновата в том, что есть писательница Антонина Коптяева. Я даже в энциклопедию залез – много написала, вообще популярная была писательница. А потом я уехал на зимовку и все связи прервались. А в училище у меня было два очень важных в моей биографии учителя. Один – учитель военной синоптики по фамилии Хрипливый. Чтобы сделать прогноз, надо посмотреть на синоптическую карту. Там, где такой изгиб есть, образуется циклон, он делится на холодный и теплый сектор, и мы предсказываем погоду. У нас есть шесть или семь предсказаний возникновения циклона. Но очень часто циклон предсказывается, но не возникает. Все наши представления о законах природы бесконечно приблизительны. Точного знания нет. У Набокова есть стихи под названием "Электричество", где он говорит, что электричество – это прекрасно: настольная лампа, трамвай, радио:
(…)
И вот – как прежде, неземная,
не наша, пролетаешь ты,
прорывы синие являя
непостижимой наготы.
И снова мир, как много сотен
глухих веков тому назад,
и неустойчив, и неплотен,
и Божьим пламенем объят.
Это что значит? Воспоминания Афанасьева прочите. Это представление о мире как о живом, о мире, который наполнен Богом и Божьим светом озарен. Вот эта молния – не наша, не земная, чужая. Это из космоса. Русские космисты вам известны. Благодаря геофизике мне стало понятно, что земля не могла возникнуть в ситуации, когда минус 273, абсолютный минимум, и давление атмосферы ноль. Космос пустой, там холод или жесткое корпускулярное излучение, где не выдерживает ничего живое. А как же возникла Земля? А вот Богородица стоит, а у нее в одеяльцах младенчик. Эта Земля окутывается атмосферой, а затем озонным слоем, который не пропускает жесткое излучение солнца, она вся в пеленочках. И как они возникли? А черт-те знает как. Никто никогда не скажет, как возникла наша Земля. Синоптика чрезвычайно была для меня важна для понимания относительности наших знаний.
Иван Толстой: А вы с тех пор, посмотрев на небо, можете предсказать погоду?
Борис Аверин: Могу. Я предсказываю все время. У меня сын, когда ему было восемь лет, верил, что я не только могу предсказать погоду, я могу ее заказать. Когда я кого-то приглашал в гости, мне говорили, что погода плохая, а я говорил, что "я устрою", он верил, что я могу. Сын лезет в интернет, берет зонтик: "Мне сказали, что дождь будет". – "Не будет. Видишь барометр? Выросло на восемь миллибаров. Если и будет дождь, то через сутки". Он берет зонтик. Идеальная погода. Не может быть, если давление растет, ясное небо. А прогноз в интернете так и шлепают. Мой брат лучше поступает: он берет четыре прогноза, выбирает самый лучший.
Иван Толстой: Почему? Если Борис Валентинович Аверин может такими несложными инструментами?
Борис Аверин: У них, по-моему, нет барометра. Они не сморят. Еще у меня была учительница Вера Иосифовна Волкович, аэрологию преподавала. Я был по профессии аэролог, это распределение метеоэлементов, то есть давление, температура, влажность, скорость и направление ветра по высоте от нуля до тридцати километров. И вот когда я приехал на зимовку в конце октября, приходит телеграмма из Москвы, из министерства обороны, но не приказная, а они просят, чтобы сведения, которые мы поставляем о распределении метеоэлементов по высоте, были приблизительно точными. Просит! Дело в том, что у нас не было даже батареек карманных плоских, мы заливали каким-то раствором баллончики, потому что радиозонд должен вращаться с помощью электричества, а электричество мы сами изготовляли. То есть это была такая чудовищная техническая отсталость! А локатор, на котором мы работали, сделан был в конце 1920-х годов, это примитив – мы штурвалом вращали антенну и наводили на этот радиозонд. Радиозонд у нас обычно достигал высоты семи-десяти километров, а они просят до тридцати. Они знают, что мы клеим липу. Один зонд пролетел высоко, а мы потом экстраполируем.
Дело было очень серьезное, готовился самый мощный в истории мира взрыв водородной бомбы. А вот вы теперь спрашиваете меня, где выпадут радиоактивные осадки? Оказывается, в атмосфере наверху есть так называемые струйные течения. Это такая труба в атмосфере, в которой скорость ветра значительно больше, чем в окружающей атмосфере, и эти трубы в самых разных направлениях. Оказывается, есть трубы, которые в Гренландию ведут. Мы же взрываем в атмосфере, это чудовищное преступление против цивилизации, специалисты говорят. Я-то всего этого не знаю, это было секретно. Хотя я и был на атомном полигоне на Новой Земле, и у нас ледники лопались, когда взрывали в тысяче километров. Специалисты говорят, что взрывная волна трижды проходила по всему земному шару. Но, как говорили мне, радиоактивные осадки выпали в центре Гренландии, где мы с вами не живем и где они будут лежать лет шестьсот, в отличие от Чернобыля. Правда, те, кто остались, они довольны, у них там быки с двумя головами рождаются.
Иван Толстой: Говорят, Красная книга наполовину там восстановилась.
Борис Аверин: Это было в половине октября, солнце уже не выходило из-за горизонта – это называется гражданские сумерки, оно там два-три градуса под горизонтом, то есть светло, но это сумерки. И нас предупредили, что мы должны лечь ногами к эпицентру, но мы не знаем, где центр и где эпицентр, кругом – Северный полюс. Мы перед этим выскочили и играли в футбол по насту, а потом вдруг из-за горизонта встает какой-то страшный луч солнца, и нам всем становится не по себе. Мы играли в футбол, веселились, а собаки вдруг сбились в кучу и куда-то побежали. Они вернулись только через трое суток. А мы слышим звук лопающихся ледников. Земля Франца Иосифа состоит из большого количества островов – внизу там немножко земли, а так это ледник. Вот эти ледники лопались из-за взрывной волны в тысяче километров от нас. Я вам скажу больше, на Камчатке лежали ногами к эпицентру, а это еще дальше, чем мы. Никто не знал последствий этого чудовищного взрыва, их потом еще несколько было, мы этого просто не знали.
Иван Толстой: Какой год на дворе?
Борис Аверин: 1961-й.
Иван Толстой: И в 1961 году неужели ни один физик вам не скажет, что это за последствия?
Борис Аверин: Физик, может, и скажет, а Политбюро свое мнение имеет.
Иван Толстой: Конечно, надо же показать этим американцам. Тогда-то Хрущев и говорил про кузькину мать.
Борис Аверин: Это к тому, что зимовка, где я был в первый раз, у нас там была огромная библиотека. А я, уже закончив геофизический факультет, поступил на заочное отделение филологического факультета.
Иван Толстой: Вы уже начали "переметаться".
Борис Аверин: Да, и как это объяснить? Потому что с какой стати мне нужна вся эта филология? Потому что я – геофизик, я отделом заведовал в Арктическом научно-исследовательском институте, у меня было много почетных предложений. Я вообще хотел в Антарктиду. Не потому, что мне нужна Антарктида, а потому что кругосветное путешествие, а охота к перемене мест – весьма мучительное свойство, немногих добровольный крест.
А потом меня вызвал директор института, говорит: "Я читаю ваше личное дело. Очень странно. Вы заведуете отделом, что-то пишете, даже написали физико-географическое описание Земли Франца Иосифа, а учитесь на филологическом факультете. Это зачем?" – "Я люблю изучать языки". – "Извините, – он улыбнулся, – но вы учитесь на русском отделении".
На зимовке у нас была библиотека – пять тысяч томов из библиотеки баронессы Икскуль. Второе издание "Путешествия из Петербурга в Москву". Это фантастика! И нет бы мне увести все это, хоть бы экземплярчиков пятьдесят! Честность нехорошая была. Они погибли все – пошел летом сильный дождь, крыша протекла, залило библиотеку, а потом – мороз и тут же все разорвалось, все эти книги выбросили. Я только взял одну поганую книжку "Мастерство Гоголя" Храпченко. Ее никто не читал, а мне надо было что-то сдавать. Хотя говорят, что там писали аспиранты и некоторые места очень хорошие, но я не дочитал до таких мест. И вот на зимовке я и начал читать русскую литературу. Потому что после школы я русскую литературу не читал.